Сказки

Индекс материала
Сказки
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Все страницы


СКАЗКИ


о запахе осенних цветов – тонком, изысканном,
слабом, как секунды сонных одиночеств;

о влажной обнаженной тишине, слепленной
ладонями тумана;

о том, что тает пруд, когда очнется солнце
отраженное во льду;

о жарких вечерах, когда цветы… тополей
сбиваются в траве белыми густыми рукавами,
призраком оттаявшего снега;

о…


МАМЕ

Укрой меня мокрым, горячим атласом:
укрой языком породившей волчицы, плывущим по темечку в ласке звериной, свивающей пух, обращаемый шерстью, лишенной рассудка, возникшей истоком крови, вспоминающей, как это было безвременьем раньше, из темного крова, над нежностью, вовсе не ждущей ответа.
Ведь ты не отнимешь, не скроешь от ветра:
весеннего – жгущего крепкие кости, раздрызгом, смятеньем морочащим душу – какая любовь от весеннего ветра?
А летний? Осенний? А зимний?
Послушай, любовь согревает короткое детство, и, даже когда нам ее не хватает, мы верим, цветущее вывернув сердце багровым восходом, что всеми любимы.
А в старости, тлея в березовой коже, в шкатулке из кости, стекла, сердолика, из дерева, горьким плененного лаком, завертим заката червонною нитью до слез истонченное горло иголки…
Честнее людей одноликие звери, себя не тревожа тревогой напрасной, не делая близость кандальным железом.
Незримы пределы душевного леса: лишь кровь говорлива, лишь запахи ясны.
Почувствуй, любимая, только почувствуй: давно мыне ищем друг друга словами, ни грешным уныньем, ни лгущей улыбкой – нам голос не нужен. Прервутся дыханья – останутся письма, останется ворох бумаги нетленной, опавшей неслышною мартовской вербой, – тебя не тревожа.
Я дни проливаю, я ночи не помню. Зачем тебе правда?
Волчицей бессонной закинь дорогую мохнатую морду и выплесни зывездам, что солнцу не смеешь, под гладью искусно расшитого неба.
Себя я не помню ни в детстве, ни раньше.
Глаза мои гранями александритов дробятся, колдуя за краскою краску.
Поверь, нас связала такая свобода, что стоит ли мучить узлы понапрасну. Чем дальше ты рядом, тем более ясно, что ближе, милей и желанней не будет.
Тебе я желаю и зорь, и полудней, и тысячекратнодобрейшего утра, и ночи парной, безмятежной дорожкой по горлу сосущего вымя теленка бегущей из дынных сосцов сновидений.
Все хитрости, тайны, ошибки, обиды стократно развеяны стоптанным пеплом: такая нас тайна с тобой съединила, что страшно в нее до конца мне поверить.
Ну, вспомни, под солью пробившейся влаги, осевшей на коже, на вытертой шерсти от млечной истомы груди наболевшей; под камнем в пещере, под сердцем, под нами, под ночью, под временем ты безутешно скулила, а я безутешно пыталась утешить. И кто-то былмладше, и кто-то был старше.
Не сбудется все, не сужденное раньше.
Истают глаза, прирученные ложью.
Завертит слова пролетающим смерчем.
Обманет гроза постаревшее тело, нисколь не разгладив живительной влагой; обманут часы и чужие ошибки, чужие удачи, чужое неверье, обманет любовь над личиной потери, в лоскутьях упреков, в петле себялюбья…
Останется милое прикосновенье.
Не выкрасть ему, не спасти, не утешить, но пусть прикоснется звериная нежность, напомнив о вечности в рдеющей правде, напомнив, как   ради кого-то случилось
хоть что-то,
хоть в чем-то –
так мало ли это?
Волчица, родная…




МИМОХОДОМ

Девочка в грязной шапке сидела на корточках и доедала чужой кефир. В бумажной пачке мало что осталось, поэтому она искала именно кефир, а не смысл жизни.
То, что было выпито до нее, ушло в тупик небытия, как парное молоко, надоенное на утреннюю землю поганочной джойсовской ведьмой.
Итак – угол сквера, щетина газона, облизанный палец. Белые кислые капли не заглушали голод и не приносили радость, но это был кефир и часть того великого океана, к которому время от времени припадает все смертное человечество, его собаки и кошки…
А значит – все в порядке?





Глаза твои – цвета воды, принимающей небо.
Глаза твои – ангела света, ребенка и бога. Прошу – не смотри на меня так светло, не касайся. Не трогай глазами и даже не мысли об этом. Колотится ветер о старое глупое сердце.
Мне голо и зябко…
А вдруг не смогу дотянуться, увязнув по локти на сером разломе дороги.
Глаза твои – ярче озер, принимающих солнце. Но скроется солнце – что станет? Заглядывать страшно.
Я верить хочу, я боюсь пустотой обмануться.
Глаза твои – глубже воды, принимающей души.
И статься, как прежде, уже ничего не сумеет…

ШАМАН

…Он лежал, закрученный вокруг луча серебристого света, обернувший луч своим животом. Он слабел с каждым вдохом, и на каждый удар тамтама свет обретал беспокойную силу.
Он не помнил, зачем это нужно, но понимал, что иначе быть не может…
…Третий день глаза мои были глазами змей, черепах и жуков.
Третью ночь в костях моих жила сырость. Ночь усеченной луны выслушивал я больное сердце земли, стучавшее страшно, еще тяжелее, чем прежде, наполнявшее звуком звериную кожу тамтамов, осязаемым громом готовых дать трещину небу.
Они меня обрекли. Они так уверены в этом. Они зашли третьего дня, истекающим влагою утром, когда я сидел на сбитом полу, побуждая тепло и желание алого счастья. Не прерывая, они поло¬жили два голубиных яйца и два диаманта размером с яйцо голубицы. Диаманты оправят в корону и будут заброшены в топь. Дурацкий обряд для таких скупердяев. Сколько разбитых голов стало хижиной рыб и покровом ушедших в песчаное лоно сокровищ.
Они меня обрекли… Теперь мне выберут женщину. Я должен быть верен этому кусту волос и слизи, этому безмозглому мясу. Она непременно окажется шлюхой. Ведь главное – широкие бедра и чтобы она была шлюхой. Женщину, принадлежавшую многим, получавшую плату за наслажденья, не жаль убивать. Их утробы, заставшие меня, их избранника, их шамана, на волос от алого взрыва, теперь окончательно убеждены во всеоткупающей власти земных наслаждений. Но сначала она породит.
Я стану шаманом. Я был им всегда.
И рот мой затянут отваром землистой коры и вяжущим зельем обрубленных веток анчара. Я жив, потому что давно уже умер, и умер с лихвою. И руки мои были стянуты толстой веревкой, и сложены кисти лопатками злых насекомых. И ноги молчат, не желая куда-то идти.
Я стал частью суши, жары, перегноя, тропической дряни, ожалившей сетку подобно воздушным пираньям.
Они меня обрекли. Они так уверены в этом. Они зашли третьего дня, истекающим влагою утром, когда я сидел на сбитом полу, побуждая тепло и желание алого счастья. Не прерывая, они поло¬жили два голубиных яйца и два диаманта размером с яйцо голубицы. Диаманты оправят в корону и будут заброшены в топь. Дурацкий обряд для таких скупердяев. Сколько разбитых голов стало хижиной рыб и покровом ушедших в песчаное лоно сокровищ.
Они меня обрекли… Теперь мне выберут женщину. Я должен быть верен этому кусту волос и слизи, этому безмозглому мясу. Она непременно окажется шлюхой. Ведь главное – широкие бедра и чтобы она была шлюхой. Женщину, принадлежавшую многим, получавшую плату за наслажденья, не жаль убивать. Их утробы, заставшие меня, их избранника, их шамана, на волос от алого взрыва, теперь окончательно убеждены во всеоткупающей власти земных наслаждений. Но сначала она породит.
Я стану шаманом. Я был им всегда.
И рот мой затянут отваром землистой коры и вяжущим зельем обрубленных веток анчара. Я жив, потому что давно уже умер, и умер с лихвою. И руки мои были стянуты толстой веревкой, и сложены кисти лопатками злых насекомых. И ноги молчат, не желая куда-то идти.
Я стал частью суши, жары, перегноя, тропической дряни, ожалившей сетку подобно воздушным пираньям. Я спал, я не думал, а значит, не мог отказаться.
И губы мои почернели, черствея от жертвенной крови, от пены наркотика, черной и пористой пены.
Но скоро, облизанный сотнями сохнущих десен, я стану свободен.
Иллюзии станут дорогой.
Я их поведу по дороге, обратной свободе. И в этом проклятье и вечная служба Шамана, закрывшего стержень луча опадающим телом, закрывшим от ждущего мира безликого Бога.
Веками, веками за сотни всемирных потопов шаманы постигли любовь и спокойную мудрость. Нас двое: мой дед – это я, мы всегда умирали за час до того, как зачнет толстобедрая шлюха. И мы возрождались кусочком алеющей плоти.
Мы даже не помним, кто вышел и выдуман раньше.
Мы видели все, никого не пытаясь унизить.
Мы дали возможность гадать, контролируя судьбы.
Мы не дали главного – веру в свою простоту. В естественность.
Мы существуем в обрядах и нормах. Мы их привязали друг к другу. Мы – объединили. И те, кто решил бунтовать, были созваны бунтом, навек убежденные в силе всеобщих стремлений. Лишь тех, кто желал одиночества, били камнями, проклятьями, палками, страхом, что будет иначе. Чем было.
Вожди и пророки не слишком опасны. Они слишком много кричали и мало мечтали, как будто есть что-
то важнее подводных течений. Важнее души, обретающей смысл нетленный. Меняющей краску, движение, смех, оперенье. Нам мысли опасны на время, пока их читают. Забытые быстро в чужом, осязаемом мире. И только одно помешает всевластью шамана.
Мы будем утрачены в мире святых одиночек, живущих без видимых жертв и великих усилий, скрепленных друг с другом одною великой свободой.
Тогда мы вернемся домой и поселимся в скалах.
И будем, болтая ногами с изнеженной кожей, сидеть над обрывом, глотая вишневую мякоть, как кислую память о времени, полном сомнений,
ранетки, помятые
первым осенним морозом,
зеленые яблоки,
спелые талые груши.
Касаться словами когда-то увиденных женщин…
И время сбивая, глядеть на чудесное небо.
Нам ветер, наморщивший лужам прозрачные лбы, нам ветер, смешавший с водою свое отраженье, напомнит о жизни в долинах…
…Мы будем, болтая ногами, сидеть над бездонным обрывом и слушать, как бьются часами вишневые кости до той половинки кипящего жизнями  шара.

Мы будем смотреть на ВОСХОД.



ПРИРОДА

В башне жил художник. Художник ничего не рисовал. Пил паленую водку и рассказывал паукам о том, что главное в жизни – это свобода. Пауки тихонько размножались, качаясь по ночам на сквозняках, подобно призракам восточных рун…

Когда-то, языком членистоногих, ему раскрылось таинство истока всеобщей тварности. Паук плетет картины – художник… И в невиданный момент живых реинкарнаций оказалось, что это он, а вовсе не паук, сучит из попы шелковую смерть...
Витенька сурово просиял и сбрел на мутные паленые стези лабиринта высшего Сознания…



ТОПОЛИНЫЙ ПУХ

“Кому как повезет, но из вас могут получиться настоящие тополя! Легкого ветра…” – тополиха всхлипнула, скрипнула, тряхнула плечами, и к земле полетели тысячи ватных шариков, каждый из которых заканчивался желтым остроносым башмаком.
Всегда, всегда доставался кто-то бездумно жадной воде, с трудом отпускавшей от себя все, что попадало в холодные руки, – шарики набухали мокрой прохладой и беспомощно плыли по течению, так и не сумев вырваться или утонуть;
кто-то  тыкался желтым носом в равнодушный ко всему  на свете камень;
для кого-то долгожданная земля превращалась в высохшую мачеху-старушку,  пропеченную молодым  солнцем слишком щедро…
…но ведь  именно поэтому шариков было тысячи?..
Великих превращений ждали все.
“Душно, жарко… Кто вас ждет? И как же опять похожи…” – шептал Ветерок, наугад разворошив пушистый рой. “Верхний уличный сквозняк”, – представился он какой-то пушинке.  “А я – Пух!” – гордо пискнула пушинка. “Неужели?.. И, безусловно, – тополиный. Тогда выбирай, куда полетим. Вниз, по сторонам, а может, – вверх? Нет, наверх тебе пока рановато”. –
“Н-незнаю, – Пух нерешительно завис, – может, по сторонам, а может, и… и, милый верхний уличный сквозняк, немедленно опусти меня вниз!”
“Еще бы…” – проваливаясь каблуками в размятом  солнышком асфальте, бежево колеблясь, появилось чудо. Хотя сверху хорошо можно было разглядеть только два прозрачных синих банта на выгоревших волосах, Пух решил, что ничего замечательнее он уже не увидит. Всякое бывает.
“Как скажешь”, – свистнул Ветерок.
“Безобразие, что позволяют себе эти пушинки!” – чихнула толстая девочка”. “Совершенное безобразие! – подтвердил мужчина в зеленых шортах и тоже, для убедительности, чихнул. – Пыль, духота, только пуха нам недоставало!”
У-у… Как это было… И обидно тоже. Пух словно ветром сдуло. Точней, безо всякого “словно”. Просто сдуло. Хоть и не ветром. “Ну что? Не дуйся, разлетишься… Представить тебя Маргаритке?”
“Не надо! – Пух испуганно поджал все свои усики-лапки. – И, пожалуйста, пусть не  волнуется, я сейчас куда-нибудь скачусь. Никому не придется чихать”.
“Да не собиралась я от тебя чихать, – душисто усмехнулась Маргаритка, поправляя растрепанные лепестки, – медленно и немного манерно. – А  ты – ничего. Похож на одного мотылька… Даже сможешь меня украсить. А ведь это достаточно сложно…” Скромности у Маргаритки было значительно меньше, чем привле
кательности. Последняя фраза прозвучала несколько двусмысленно: “Оставайся, только не вздумай молчать. Будем общаться… Когда всю жизнь приходится торчать на одном месте – скучаешь смертельно… А ты умеешь летать!”
“Вообще-то меня принесли, – смутился Пух, – но ради вас я с удовольствием…”
“В другой раз”, – Ветерок, которому надоела пустая болтовня, протянул воздушную руку. Уличные сквозняки плохо воспитаны, но обратного от них никто и не ждет.
“…Слушай, сквозняк, тополиха говорила: “Везет далеко не всем!” А что бывает с теми, кому не повезет?”
“Таких не бывает. Но кто-то слишком привыкает к собственным неудачам, то есть к тому, что похоже на неудачу, то есть к мысли, что это – похоже на неудачу. Чаще к такой мысли его приучают”.
“Кто?!”
“Не знаю, неважно. Как будто вообще можно слушать жизни, бегущие  мимо. В конце концов то, что кажется удачей, может обернуться большой бедой. Для одного. А для другого не станет ни горем, ни радостью. Так, скользнет незамеченным мимо. Везет всем. Просто не каждый умеет понять и оценить свое везение. Иногда не успевает. Все вы, сделанные из чего-нибудь ощутимого, очень не прочны. И, что намного хуже, не свободны. Почти… Если не повезет по-настоящему. Но по-настоящему почти не везет”.
“Разве ты ни из чего не сделан?”
“Я – дыхание неба”, – скромно ответил Ветерок.
“А небо?..” – “Что – “небо!” – усмехнулся сквозняк. – Слушай, Пух, ты маленький, слабый и скоро исчезнешь. Даже если превратишься в свой тополь. Тем более, если превратишься. Мы расстанемся, очень скоро. Давай, пока НЕТ ВРЕМЕНИ, я кое-что тебе расскажу”.
И он рассказал:
о запахе осенних цветов – тонком, изысканном,
слабом, как секунды сонных одиночеств;
о влажной обнаженной тишине, слепленной
ладонями тумана;
о том, что тает пруд, когда очнется солнце!..
отраженное во льду;
о жарких вечерах, когда цветы… тополей
сбиваются в траве белыми густыми рукавами,
призраком оттаявшего снега...
…“Ух!!!” Нет, пожалуй, потише – это “ух” было совсем не слышным. Пребольно стукнувшись, Пух завяз. Ветерок запрыгал, завертелся, пробуя помочь, но ничего не получилось, и он куда-то исчез. Не оставляя попыток выбраться, Пух огляделся – рядом блестели огромные розы.
“Здравствуйте!” – Пух вспомнил о приветливой Маргаритке. Цветы промолчали – совсем недавно их сшили из серебристой парчи, а  это никогда не делает
ся просто так.
Решив, что цветы плохо слышат, Пух пискнул громче: “Здравствуйте!!! Куда мы с вами попали?”
“В бархат. Только попал – ты. Нас сюда пришили. Так что лучше убирайся подобру-поздорову и не примазывайся к чужому великолепию. Хозяйка идет на свиданье!” – прошипел Парчовый Лепесток.
Пух испугался: “Вам, должно быть, действительно “великолепно”, правда, я не знаю, как это бывает, но спасибо за совет. Ах мы с вами бедные. До чего здесь не вкусно…”
“Балда! Тебе не вкусно, а нам  все равно! Нас ведь и не было никогда… Останешься – и тебя не бу…”
…Чем бы не могло все закончиться, два лакированных бордовых коготка щелкнули Пуха по затылку, и он опять куда-то полетел, теряя свои усики-лапки.
…Ярче хвои на старой рождественской елке, быстрее  духа, плеснувшего из толстого пузырька сладкой масляной рукой, наполняя серые канавы душою новой, обжигая неведомым смыслом, горит тополиный пух. И те, в ком теплится свобода к превращеньям, догоняют опадающий огонь…
Пух забился в пыльную трещину асфальта. Напуганный, лохматый. Над головой топали люди, кричали машины, насвистывал потерянный Ветерок. Где-то рядом бездельничал сиреневый вечер… И Пух почувствовал – вот!.. На волю просятся корешки, взлетают ветки, режутся нежные листья, меж которыми,  разгибая края бутонов, улыбаются белоснежные маргаритки. “И почему тополиха не сказала, что цветы рас¬тут на тополях? Это ведь так красиво. Как быстро я вырос…”

“Привет…” – прошептал Ветерок.



СКАЗОЧКА

Сценка первая

(Гном и пчела)

Гном:
Скажите, можно жить на свете, имея трёх трудолюбивых братьев?..  А можно жить на свете, когда твоя тётка варит земляничное  варенье? Можно. И даже нужно. Если при этом нет трёх трудолюбивых братьев.
Что должны делать гномы? Верно. Гномы должны работать в горах. А если ты поэт и не хочешь выковыривать из бедных гор драгоценные камни? Если в силу творческой необходимости приходится валяться на диване, вдохновляясь теткиным вареньем? И всем всё время требуется знать, что же ты такое написал – не выживут они без этого…  Ну почему же “вот я и попался?”.
На столе валяется бумажка.

Лопух цветет,
Ручей течет,
Змея ползет,   
И гриб растет.


Сносно, не правда ли? Сносно...

Сценка вторая

Посинев от напряжения, гном орал. Орал со вкусом, хлюпая и подвывая.
“Ничего, ничего,– журчала сморщенная, горбатенькая гномиха,– нечего было пчеле между глаз пальцами тыкать. Как вообще жив остался... Ну что у нас там, покажи”.
“Не покажу-у-у! Мой палец, не дам!”
“Да твой он, твой. Кому он нужен! Совсем рехнулся от безделья...”
Гном затряс намокшей бородой: “От безделья, да? От безделья? А как я могу  работать с таким животом? Нет, ты скажи мне, как? Раскормят сначала, а потом куском хлеба попрекать начинаю-у-ут!..”
“Да кто же тебя, дурного, попрекает? Ты мне лучше пальчик свой покажи. Я из него жало вытащу. Как разнесло... На лампочку похож”.
“Да?! Чтобы жало вытащить, на палец надавить нужно будет! Понимаешь ты, НАДАВИТЬ! Я нервный, слабый, я этого не переживу-у-у ...” – Гном побледнел и закатил глаза (так он это не переживет).
“Ну и леший с тобой! Ходи с лампочкой вместо пальца. Только перестань кричать!!!”
“Как, как могу я перестать кричать, если во мне пчелиное жало! Чем ты – чепчиком думаешь или головой?! Я же весь пропитан ядом! Я сам сейчас кого угодно отравлю. Будешь чушь морозить – укушу…”
Гномиха взвизгнула (с вызовом, но несколько боязливо...): “Кусай, поганец, кусай! Что ты без меня делать-то будешь? Ты ж варенье только лопать и  умеешь! Ты б давно поганками зарос, в кочку превратился, если бы я воду каждый день из ручья не таскала, бороду липкую не расчесывала. Кусай!”
“Укушу, укушу, не спеши, – хлюпнул гном, пихая в кувшин здоровую руку, – делать ничего я не умею... Я плотом работать могу”.
“Кем?!”
“Плотом. Я – толстый. Толстые в воде не тонут. Так и буду каждый день от берега к берегу плавать. И прохладно, и мыться не надо, и бороду липкую расчесывать”.
“И кто ж на тебя, козявку, залезет?”
“А вот козявка и залезет. Есть буду рыбу, возможно, сырую”.
“Ты рыбу живую когда-нибудь видел?”
“А что мне на нее смотреть? Я есть ее буду, а не смотреть. На то она рыба, на то и растет”.
“Угу, если рыба тебя не сожрёт”.
“Дурой будет. Сожрет и отравится. Я же теперь ядовитый. И кончатся наши мучения-я-я !”
“Есть, конечно, больше нечем. Ложек в доме нет, – гномиха отодвинула варенье – руку вытри. Вытри, а не оближи. Да не о скатерть, горе лесное! Так, ну и что же ты молчал? Сказал бы всем – в душе я плот”.
“Глупая, с руки – вкуснее. А я – гордый, просить не люблю. Ждал, пока сами поймете”.
“Значит, хочешь быть плотом...”
“Хочу, хочу… Верни кувшин. А что?..”
“Да ничего. Вот завтра и начнешь. Или к братьям, в горы. То-то радость будет – для братишек…”
Помолчали. Потолок затягивали тучи. Слезные.
“Начнем меня лечить?”

 

_________________________________________________________


К ночи приехали братья. Грязные, заросшие, худые. Руки, как железо. Смеются, истыкали. Утром на речку тащили. Предлагали весла прикрутить.
У-у, тетка... Опять читал “Лопух цветет”... Хохочут, грубияны. Бросил вызов: остался без ужина и удалился.

_________________________________________________________

Сценка третья

“Кто вы?” – из раздвинутых травинок светятся два светлячка. “Вы кто?” – огоньки пожелтели. Наваждение...
“Я – монг, то есть – тэоп. То есть, конечно, я – гном и поэт”.
“Ух, какой вы толстый!”, – послышался смех, светлячки заискрились.
“А мы, поэты, собственно, – такие. Духи поэзии требуют сил. Испишешь день и падаешь на землю, словно лист пожухший, – бездыханно. Но ем я в основном подножный корм”.  
“Фр-р, а как вы пишете?”
“Мгновенно, – гном заливался, – кукушка зевнуть не успеет. Напишешь эдак, да и сам же не поймешь, что написал… Глубоко... Таинственно”.
“Забавно! Фр-р… Ну, прочитайте что-нибудь – красивое, печальное. Цветное. Я буду внимательна”.
Гном шуганул муравья: “Спать ночами надо!” (“Я – лунатик…”) и приготовился читать “Про Лопуха”. Но тут полночный свет распутал тень…
_________________________________________________________

Думаю... Дошел до гор. Вернулся. Худею...
А знаете, это, по-моему, – чудо...
__________________________________________________________

Сценка четвертая

“Что ты там потерял? Я спрашиваю: что ты потерял?”
“Фрак, свой собственный черный фрак. Что ты с ним сделала, тетя?”
“Это не я, сокровище мое, это – моль. Кстати, ты немного располнел, и талия сошлась бы на ноге. А фрак зачем? Ума не приложу...”
“Прикладывать нечего, тетя. Не уходи... Я вылезти не могу. Потому как застрял”.
“Застрял. А лез зачем? Втяни живот. Втяни, я сказала, а не надуй. Ага, ты это так втянул”.
“Ничего не получится, тетя. Я не животом, я боками застрял”.
“Сударь, вы не видели Клопа? ( “Тетя, нам совсем не нужен Клоп...”) Да ничего такого, уверяю”.
“Кому ты морочишь голову, тётя?”
“Майскому Жуку. Втяни живот! На речке? В клоповнике?”
“Рог у жучины обломан?”
“Кажется, да... Ах, мой племянник застрял в сундуке”.

Сшибая перепуганные стулья, отчаяннее раненого лося гном подскочил и захлопнул окно. Забыв, что нужно сделать, чтобы, наконец, заговорить, странно пискнув, тетка прошептала: “Что с тобою, Гноша?”
“Я родился…”
____________________________________________________________

“Крылышки – земное колдовство. Глаза – меж веток выгнутых ресниц качается замерзшая вода обиды темной. Ярко-золотые… Зеленые с хрустальным смехом. Ах… Всю жизнь был уверен, что волосы предназначены для борьбы с тёткиными гребешками. Совершенно лишние наросты на чудесно лысой голове. Оказалось, был не прав. Тысячи душистых паутинок. Длинных, рыжих – ласковый рассвет. Говорят, столетия назад у древних эльфин глаза расцветали десятками красок. А если эльфа была влюблена, то зажигалось разом семь огней – священный свет. Пока не замечал... Но так надеюсь. Дальний родственник Мирели – Майский Жук со мной бесконечно любезен. В отличие от остальных. Странные… Душа моя живет. Мысли – расчудесные. Творю. (“Не нормально”. Тетка.)
Я летаю…”  
___________________________________________________

Сценка пятая

“Спасибо, милый, отогрел... Нашим родственником будет Майский Жук!.. Этот рогатый монстр!”
“…Которому ты улыбалась в окошко, пока твой племянник сидел в сундуке…”
“У него за спиной два корыта”.
“Черные, с синим отливом. Тебе ведь нравились жуки. Ведь задыхалась от восторга!”
“Ну да, я согласна, они хороши, мужественны, сдержанно красивы. Но родственник с десятком лап?!”
“Лап не больше шести. Не заговаривайся, тетя”.
“Он гудит, как сотня пчел на дне дупла”.
“Лучший бас вечернего хора. Я, тетя, женюсь не на Майском Жуке”.

Сценка шестая

“Мирель, твоя любовь увечна. Гномы – низшие, коварные созданья, теряющие дни во мраке скал. Им не понять наслаждения светом. Гномы мелочны, Мирель… Усы и бороды скрывают лица, а прячется уродство или стыд. Ты – воплощение света. Солнечного, звездного, земного. Природа покарала гномий род – бескрылостью”.
“Летать во мраке скал?”
“Их праздник дик, а музыка груба. Прыганье по высушенным пням под звуки собственных скрипучих голосов при свете пыльных лампочек – представь. Их жизнь бессмысленна, как спрятанные груды камней волшебных”
“Я не понимаю.  Гноша читал мне такие стихи…”

Сценка седьмая

“И что ты с ней собираешься делать?! Повидлом теткиным кормить? Жизни от этих выскочек нет! Она же легкомысленная!”
“Знаю!”
“Пустая, как трухлявое дупло. Она же танцевать ночами будет. И чем тогда макушка прорастет?..”
“Тетя!!!”
“Что – “тетя”? Что – “тетя”?.. Ну чем тебе плохо? Лежи на коврике, плюй в потолок. Лежи, ворчи… вкушай варенье.  А тетка и водички приволокет, и с ложечки покормит. За тетю, за братьев, за эльфу твою, за Жука разнорогого... А?”


Сценка восьмая

«Представь порхающего гнома. Меж цветами. С цветка на цветок. Небо в порхающих гномах. Моё желание прекрасного свихнётся.  Гномы должны плодиться в горах. Эльфы должны наслаждаться цветами. Так заведено. Заведено»
«Может и так, но мы не игрушки»

___________________________________________________________

Двенадцать ночи. Ухает сова. Гроза. Бежим в соседний лес.
___________________________________________________________

Сценка восьмая
«Я покажу тебе самые лучшие танцы. Увы, ты сможешь только смотреть – откинув голову, придерживая на затылке колпачок… Но от вина и нектара небо закружится, обнимет сердце сильными, чистыми струями полёта. А когда я спущусь, мы будем танцевать ваши земные танцы и петь, хлопая ладонями по столу…»    
«Я научу тебя варить варенье…»
«Я расскажу тебе язык семи цветов и девяноста трёх оттенков. А для тебя я буду зажигать только радугу. Каждый день».
«Я построю огромный шалаш. Сам. Вот этими руками».
«Я буду расчёсывать твою бороду хвойным гребешком. Она завьётся шёлковыми колечками и станет ещё длиннее. И вовсе вы не уроды…».
«Я похудею на  20 грамм».
«Я сплету тебе тысячу колпачков – нежных, как мои поцелуи…»
«Да, и у нас появится тысяча!.. Тысяча у нас появится…И как же будут называться наши дети?..»


А ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, КАК?


СВЕТЛОЙ НОЧИ


Раскрашенный грузовичок в пять утра совсем не плох – если выключить “Приму” и татуированный хлам на голом запястье хмуреющего сонного водилы.
Прозренье отвращает слепотой.
Вот что... Я видела чудо. И не желаю иметь ни малейшего представления о подлинной природе божества. Она не интересна.
Как не интересен повод, зацепивший это имя, время, жизнь.
Любопытно просовывать лапку сквозь клетчатую сталь: “Дай счастья!” – в лапку бросят серебра.
Мудрей остановиться за спиной, пока не обернулось, опалив мимоходом...
Слепящий лик, пустые глазницы – пустота обретенного смысла, тупо отслеженной цели. Губительно, как земля под водой, осадившая корабль над самой пуповиной океана, напрошенной ретиво и некстати.
Нет, просто желать чуда, выскальзывать на гладкое кольцо, удерживая равновесие на немыслимых цыпочках, на воле и чарующем нахальстве, в противовес всем съеденным законам, успев лишь увернуться от крыла расправленного – затекло, случайно.
Снесет и не заметит как – с улыбкой: немой и чистой ангельской улыбкой.
Прийти в себя, на вздроге остывая, на всхлипе сердца, бьющего отбой, куда мудрей, чем вместо серебрапротиснуть внутрь мокрые зрачки в чернильном центре выпуклого плода.
И, не сразу разобрав, что ты к себе заволок, визжать и трясти рукой до синевы, до обморочных колик, отбрасывая никак не желающее отлипать. И, хуже некуда, – тянущее в себя.
Нет, это все из буковых (вот бука к дитятке придет) кошмаров.
Я видела лишенное подлога, чистейшее, земное колдовство. Небесное, земное – все не важно. Все было прежде нас и в нас осталось: подобием ли, образом – зачином.
И от худых наветов и карманов я сохранила запахом зерна, залитого кипящим молоком, отмокшим духом розовых цветов, в букете, пролетевшем на свиданье, – куда-то пестрый выворот весны. Одно мгновенье жили для меня – нетленные и навсегда мои.
Образ и запах. Запах образа.
Посадили, вырастили, сорвали.
Разняли травкой в крошеве семян, бумажной лентой, мутью саркофага, поломанного мнущимся стеклом. Но даже бледные,
больные от воды из отворенных
полусточных вен,
увядшие,
заеденные тлей,
на лепестки, зеленые волокна, на атомы,
расщепленные в прахе, – они не перестанут быть собой.
Поймать свеченье редкого цветка и бабочкой в страницах сохранить, чтоб через пару выщелкнутых лет покинувшей хранилище гравюрой рассеялся на лаковой земле...
Блаженна бессловесная природа, бестрепетная к нашим ухищреньям. Она живет в любом из вариантов своей судьбы с начала до конца. Что нам мешает: скромность? Боязливость?
Монетка за лирический заплыв.
Любопытно, как разбегается видимый мир, как наивно и бесхитростно приспособлен каждый образ – прореха в туче, и огромная звезда сучит на землю черт-те чем...
“Ах, солнышко, любимый! Больше не будет дождей, любимый!
Это – знак: мы должны обжениться, любимый”.
Так ли уж бесхитростно, впрочем?
Гей-го! – в брожении тех же временных весов, носов, часов и поясов часов, под тем же самым солнышком занес над головой злодей дубину – вжжик !..
Солнце падало вниз. Подобное бесформенному животному, тяжестью своей пробивающего облака. Это не могло быть закатом: слишком резко бился ветер, и все происходило как в прокрученном на скорости кошмаре. Сейчас его примет земля. Только она, только к ней может, так обморочно и багрово цепляясь лапами за тучи, падать отживший вечность жизней древний зверь.
Он рухнет на ближайший океан – и туман и дожди,
и предсмертные хрипы и корчи на вынутом дне,
и туман и дожди, застелившие полую мглу...
Во что одевались пророки?
На мне была цигейка. Летом в панельных домах – собачий холод:
холод, в котором должны размножаться собаки. Или поэтессы в цигейках...
...Или земля повернулась на запад и вверх.
В какой-то момент солнце застревает между двух домов: оно проливается в них, меняя форму и цвет.
Сейчас я появлюсь.
Еще монетка...
Поразительная болтливость. Пустоте, воистину, нет предела. Кто знал, что изобретенный язык из ближайшего помощника в делах торговых и сердечных, из сладчайшего искусителя превратится в помело. Кабы не хуже. В наказание, бич, мороку.
Кивать, нежа, леденя друг друга глазами, использовать лишь в случае крайней общественной надобности и зажавшего в бумажный угол собственного словоблудия, словомыслия, мыслесловия. Не терять ежесекундно с таким трудом подогнанную близость своих желаний, образа и сути. Не кряхтеть, косноязычно замыкаясь, влетев с раздуру в потное общенье, не мямлить под лепешками вопросов – ну – как? куда? зачем? насколько? – от жертвочек, желающих удрать ничуть не меньше вашего, поверьте.
Из голода, присохшего ко дну, из изредка дарованных сретений – как жемчуг, мята, первая роса – такое тошнословье.
Представьте, как... Пушкин, вместо того, чтоб писать “Бахчисарайский фонтан”, скуля и проклиная, отдает дань вежливости светскому губошлепу. Бр-р...
С рисовое зернышко в тебе твоего остается...
Вот дам обед молчания, ей-богу! Ей-богу – дам! По голове не бейте!..
Монетка за лирический заплыв.
Ап! – наконец я появляюсь на балконе. Ружье, заряженное расторопным домовым, падает и убивает мышь.
1967 лет нас не балуют чудесами. Последнее, на веки вечные обвенчавшее гений и злодейство, скрепившее кровавыми гвоздями по сей день действующий договор, произошло как раз 1967 лет назад.
А до этого народ в земной юдоли был просто так раскормлен чудесами. Явление разгневанного Саваофа, прекрасно осведомленного обо всех текущих делах и забегающего явно ради скуки, было делом сколь привычным, столь поднадоевшим.
Начинали строить башню в Вавилоне, устраивали Содом с Гоморрой. Получали свое, жили дальше.
Только творцы, мелкие частники от Триединого, только безумные, наводящие вокруг себя лоск добропорядочной семьи – не рода ради, ради барьера в перспективе откровений, подчас невыносимых для земли, – слышат, боясь до конца поверить...
Я видела. Как мог увидеть любой из дома напротив двум домам, поймавшим солнце.
Случилось вот что – от алого стержня потекла темнота, постепенно обращавшаяся прямоугольником золотистой охры. Дома теперь были похожи на развернутый фолиант, с освещенным гигантской свечою левым разворотом и мреющей закладкой посредине.
Свет поминутно отделялся, и, когда гигантский алый стержень сбила ночь, остался только этот прямоугольник, подкладка распахнутой двери.
Я не знаю, что там клубилось, какой ворох пыли и душ. Свет растекался, освещая, очищая и, наконец, став необъятным, истончился.
Ночь ли его приняла. Он ли ее.
Это длилось за четверть часа. Не объясняйте. Я ничего не хочу знать. Ребенок, до смерти напуганный одиночеством и темнотой, – “Хватит капризничать. Спи!” – на всякий случай убедился, что темнота его конечна. Из комнаты взрослых, незашторенной луны, из чего-то еще.
Знаешь, Создатель, если не лишена смысла твоя заблаговременная причастность ко всякой горечи на земле, то за такие штучки многое можно простить. Прости и ты за дерзость.

Светлой ночи.

Шел день седьмой бессмертного творенья...


1995-1999гг Екатеринбург. Фрагменты книги «Варианты»

 
You need to upgrade your Flash Player

logo

Пожертвования на сайт

НАША КАЗНА
Яндекс Яндекс. Деньги Хочу такую же кнопку